Страница 41 из 52« Первая...5101520253035...3940414243...50...Последняя »

Тополь просит музыки, и птицы
стаями срываются с руки.
Соскользнёт каблук по черепице,
звоном отзовутся чердаки;

упади, не бойся, прямо с неба —
прямо в чашу талого огня,
слышишь, из багульника и снега
вылепи когда-нибудь меня,

в грубой, вычурной, фламандской гамме
распиши цветами темноту,
прикоснись, художница, губами
к белому, горячему холсту,

пей меня, учи меня. Века мне,
навалившись на небо плечом,
наблюдать, как крепостные камни
прорастают солнцем и плющом,

прирастают к сердцу. Еле слышен,
голос мой, вызванивай, зови
из ночной грозы и диких вишен
медленные молнии любви.

Кружится, плывёт светло и утло
пыльный полог, белый потолок.
С тополя сикстинского под утро
падает безумный ангелок.

Две ложки эвкалиптового мёда
поверх простуды, чтобы расплести
и умягчить согласные. Погода
почти не в счёт. Умеешь — отпусти
куда-нибудь, неведомо, за рыжим,
горячим, ситцевым. Ещё глоток.
Вулкан откашлялся.
                                                  Сошло по крышам.

Испанский хрипловатый шепоток
сомнамбуличный, точно нож по ткани;
пространство горла, скованное в ком
дикарскими неткаными платками,
заговорённым белым порошком.

Латиноговорящая ангина —
аптечный звук в немузыкальный ряд
от кукурузы и до кокаина.
Но на латыни здесь не говорят.

Три истины: огонь, вода и глина.
Гончарный круг. Весь август у порога
темнела перезрелая малина
и тоже принимала форму Бога.

Я слышал музыку. В привычном гаме
и топоте на школьных переменах
звучали голоса за облаками
каких-то духовых, каких-то медных.

Не зная обо мне ни сном, ни духом,
вода в природе двигалась кругами
весь век, пока я становился слухом
и круг вокруг оси вращал ногами.

Я слушал так, что только и осталось
стать нему и не тяготиться этим,
и, сознавая собственную малость,
влюбляться в женщин, улыбаться детям,

наследуя небесному гобою,
в круговорот идти водою пленной
и, возвращаясь, заполнять собою
случайные неровности Вселенной.

1. Случайный ангел мой, бродячий колокольчик,
ещё не строен звон, ещё не ровен час,
когда ночной туман сползёт с болотных кочек
и тёмный луч с небес пересчитает нас.

И, открывая мир в немыслимом узоре,
станцуй, печаль моя, на острие иглы;
и ветер, ошалев, шагнёт обратно — в море,
и чаячье гнездо сорвётся со скалы.

Вода замкнёт кольцо ночного наважденья
и узкая ступня качнёт непрочный мост.
В тринадцатую ночь от своего рожденья
луна идёт в зенит и иссушает мозг.

Ей безразлично всё — сидеть, обняв колени,
бежать по кромке скал, искать тепла у стен…
И до того остры, резки ночные тени,
что Бог тебя храни порезаться о тень.

И до поры, пока я не приду на ложе
и не замкнёт мне рот железная печать,
я не смогу тебе ни слова лжи, но всё же —
учусь молчать.


2. Крым. Перезрелая айва
луной на узловатой ветке,
густое пиво и креветки,
и дождь, начавшийся едва —
по тёплым листьям, по столу
в пустой решётчатой беседке —
за каплей капля — по банкетке,
с весны ютящейся в углу,
по георгинам;
                                 и горим,
и погружаемся руками
в тот расходящийся кругами,
горячий, сокровенный Крым.

Азов тревожен. Облака —
твой храм из пурпура и злата;
и над полоскою заката
легко летящая рука
рисует жест, рождает сон,
вселенной звука правит Верди,
и в небе — вечен, невесом —
дождю и солнцу в унисон
твой профиль на кипящей тверди.


3. Сестра моя, для каждого из нас
уже случилось нечто, безвозвратно,
и медленные пчёлы аккуратно
последний собирают мёд.
                                                            Парнас
оскудевает жизнью, музы немы.
В беседах вымирающей богемы
такая лень, так монолитен зной
с утра до крика полуночной птицы,
что, как улитке, хочется укрыться
в непрочное жилище за спиной.

Покойно привалившись к валуну,
я жду веками, превращаясь в глыбу.
Ты мне покажешь красную луну
чуть выше мира. Я скажу: спасибо.
И, жуткий дар пытаясь отворить
ладонями и сердцем, в укоризне
опять приду к тому, что в этой жизни
всё мерится способностью дарить
и принимать дары.
                                             Сестра, незримо
войди в меня, останься, оживи
в моих стихах на побережье Крыма.
Луна светла. Ни слова о любви.


4. Море вспыхнет штормами и волны, кренясь,
как триремы, по скалам обломки трирем
разбросают, останки воителей, грязь
и ракушки.
                         Светает. Малиновый крем
пропитает остывший слоёный пирог
кочевого раскосого Крыма.
                                                                 Войду
в мельтешение, в лёд, в проливную слюду
и исчезну в степи за скрещеньем дорог.

Станет ветер, пройдётся по струнам гитар
вопрошающе; вспомню: я сам захотел
ощутить, как религию, солнечный дар —
обнажённое чудо светящихся тел
этих женщин крылатых в крылатых волнах,
этих юных, похожих, идущих ко мне —
это плавают чайки на белых челнах
и зелёные камни стареют на дне.

Море вспыхнет стихами. В смятении волн
я пойму о природе такое, что звук
понесёт моё тело, как чаячий чёлн
из непрочного круга танцующих рук.
И рождается ночь, и трепещет струна
оглушительным счастьем, живущим во мне —
так языческий ужас восходит со дна,
забывая меня в глубине.


5. Так что тебе, чужой и мёртвый
давно уже, давно ещё
пришедший в камень полустёртый,
укрытый сумрачным плащом
голодных мыслей и желаний,
проклятый бог ритмичных фраз,
ты ищешь смысл своих посланий
белками обморочных глаз,
бежишь, как падаешь, незрело
на сцене тянешь чью-то роль
и, темнотой наполнив тело,
поёшь, укачивая боль;
и, приклонившись к изголовью
в витийстве, в чёрном шутовстве
ты это назовёшь любовью
и сам раскаешься в родстве
с людьми, с живыми, с жизнью.
                                                                        Полно,
прощай, прощайся, уходи
отсюда — к чёрту, в воздух, в волны,
в пространство, спящее в груди,
заросшее корявым лесом,
грибами, птицами, зверьём,
тоской и звёздами, где места
не хватит, чтобы быть вдвоём.


6. В сорочьих игрищах, в сороковой
от вечности, от хора, от разлуки,
над водами потопа вскинув руки,
звездой взойдёт усталый вестовой;

он принесёт смятение греха,
спокойствие беды в мою пустыню,
лицо светлейшей греческой богини
в строфе александрийского стиха.

Я буду ждать, как первый, как живой,
как тень меня за тёмными глазами
твоими.
                    Я взойду над полюсами,
и музыка начнётся над тобой.


7. В этой музыке смерть музыканта — блаженство и снег.
Он творит свои цепи в пространстве и тяжкие звенья
замыкает, себя замыкая во сне, и во сне
всё равно замерзает от каждого прикосновенья.

Он творит эту музыку, руки и губы её,
и, не зная границ, точно бог, создаёт себе бога
так безудержно, так безнадёжно, так тело своё
он бросает с небес на дорогу и видит: дорога

всё уводит, всё дальше в чужое, в чумное, домой,
мимо глинистых круч побережья, чьи тусклые лики
изуродовал шторм предрассветный, и пахнет зимой
от горячечных стеблей ползущей к нему повилики.

Он, как мальчик дворовый, терзает проколотый мяч
запылённого солнца, и хлещет по окнам лучами,
и хватает мерцающий альт, и выводит: не плачь, —
и смеётся, колдуя, и всё-таки плачет ночами.

Он берёт этот воск, этот вереск, и, каменный рот
исковеркав гримасой, поёт её тёмную скуку;
он творит эту гибель, он знает, что завтра умрёт,
отдавая остатки огня непокорному звуку.


8. Война не будет слишком длинной.
Войска уходят на постой.
Июль. Колодцы пахнут тиной
и темнотой.

Звенящим бегом иноходца
начнётся дождь — молись ему!
Ночной огонь к лицу качнётся,
швыряя лепестки во тьму
лукавых глаз, бездонных вишен
хранительницы древних тайн,
и тёмный голос мой не слышен
за криком стай.

Лети, мой лёгкий, мой далёкий,
мой мотылёк огня и льда,
лети, пока восход пологий
тебя не скроет навсегда,
с тобой не скроется отсюда,
как бог в обличии быка.

Я стану болен. Но простуда
моя прозрачна и легка,
неизлечима; я забуду
о том, что — раньше.
                                                  Обернись,
смотри: ручей разбил запруду
и мчится вниз,
и притяжение земное
возьмёт его, не даст пропасть;

ты видишь: мною надо мною
тебе дана такая власть,
такими горькими огнями
я зацвету в твоей руке,
что нет нужды в игре с тенями
на белом колдовском песке.

Войне конец. В плывущем створе
ворот горят остатки дня.
Ты нарисуешь круг, но море
из круга заберёт меня.


9. Два дня до исхода. Повозки толпятся в тени,
гружёные скарбом и скорбью. Смыкается круг.
Приди на рассвете и снова меня обмани
молчанием, взглядом, сухим откровением рук.

Ты видишь: качаются люди, кончается нить,
герой и чудовище молча стоят на краю.
Я скоро уйду, и позволь мне оттуда хранить
твой мир, и тебя в этом мире, и душу твою.

Любимая, где-то на Севере, в гуще дождя
ты время измеришь собою, и, сквозь пустоту
от детской жестокости к мудрости переходя,
ты вспомнишь меня. Я услышу и свет обрету.

Я снова вернусь к этой жизни словами, тобой,
смешением запахов моря и леса.
                                                                           Всего
два дня до исхода. И ангел горячей трубой
выводит на облаке имя Творца своего.


10. …и осторожно, ощупью — ответ
под утро, перечитывая Джойса.
Ах, девочка, не трогай этот свет
холодными руками — обожжёшься!

Улиссу что — две пригоршни монет,
больные звёзды дублинских окраин,
да тёмный эль, да чёрный силуэт
в чаду и грае над кабацким раем.

И тянет за рукав приблудный друг,
случившийся из глубины трактира,
с лицом, похожим на неровный круг
овечьего спрессованного сыра.

Он смотрит мне в глаза, он пьёт вино,
он требует подробного рассказа,
он засыпает — жалко и смешно —
как пьяный грек, на середине фразы.

Но он ещё напишет, он ещё
погибнет, как положено поэту.
Ах, девочка, не я тобой прощён,
а я прощу тебя и кану в Лету.

Мой шаг размерен, мой ритмичен взмах
расслабленной руки, моя чужая —
так лестница взбирается впотьмах,
за шагом шаг себя опережая,

так медленно: за каждым шагом год,
за каждым годом — век, за каждым веком —
слепое яблоко, пустой прозрачный лёд,
возможный только дублинцам да грекам.

Теперь — прощай. Ах, девочка, строка
что молодость — мудрёно, да не мудро.
Ещё живи, ещё ищи, пока
ещё не время засыпать под утро…

1. Так задумал садовник. И яблоко в руки легло,
сумасшедшее тёплое яблоко, девочка, нимфа,
проливная бессмертная плоть, совершенная рифма,
совершённая где-то неведомо кем.
                                                                                Замело,
занесло меня палыми листьями жёлтыми, пылью
на щербатой брусчатке в размеренной мёртвой Москве;
и слепой пейзажист, панораму теряя в мазке
полубережном-полунебрежном, мыча от бессилья,
прорисует мне крылья и выплеснет чёрным на холст,
и умрёт на подрамнике, в небо уткнувшись белками,
и закатятся за горизонт удивлённые камни
и уже не вернутся. Уже не вернутся.
                                                                                   И хоть
убегай от тебя по трамвайным путям, рассекая
замороченный день воронёным вороньим клинком,
замороженной тенью, но, ведомой силой влеком,
я четвёртую вечность в тебя прохожу, проникаю,
прорастаю упругими струями в ритме плюща
по опасным камням обожжённым и сладким, и тлею
инфернальным пятном в обнажённом пространстве Бердслея,
неоконченной линией в складках чужого плаща.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пой мне, девочка, пой, как тупому усталому Перу
Сольвейг пела и плакала тёмной горючей смолой,
янтарём ароматным, и хрупкой сосновой иглой
в янтаре застывала, и плакала, полною мерой
отмеряя отчаянье мира.
                                                       Блуждающий бритт
усмехнётся, подслушав: «О чём эта странная пара?
Жёлто-синий автобус?.. По-русски?»
                                                                                     Но вскрикнет кифара
и осыплется пресное злато в садах Гесперид.


2. Заходи, сирота, в это тёмное логово, пей
отбродившее кислое пиво из глиняной кружки,
обнимай меня крепче, ликуй, торжествуй, цепеней
от любви, забывая о роли случайной подружки,
забывая себя в пропотевшем постельном бреду,
в шевелении тел в напряжённом простынном пространстве,
переполненном хриплым дыханием; думай: приду
и возьму тебя снова. Придёшь и возьмёшь.
                                                                                               В постоянстве
продувного веселья, и грязи, и слёз, погоди,
различишь ли шестнадцать молчаний обидных, неявных
меж семнадцатью вдохами, там, в пустоте, позади
пустоты, пустоты, что опять не велит нам на равных
разыграть эту партию, выйти в финале на «бис»
и минуту назад умереть, и ещё на минуту
возвратиться назад, чтобы вновь умереть и убийц
так и не разглядеть, не узнать; и по-волчьему люто
перегрызть себе руку в запястье и видеть, что кисть
всё пытается жить в безнадёжном капкане, отдельно
от холодного мозга, который настолько нечист
и настолько стерилен, что влажная вата видений
для него предпочтительней прочего.
                                                                                     Знаешь, сентябрь
скоро вызреет осенью мертворождённой, нелепо,
словно меченый солнцем слепой восходящий Центавр
с недоуздком во рту посреди авестийского неба.

А с утра — уходи, не оглядывайся, боже мой,
на меня, на неспящего, на не поднявшего веки,
уходи — то ли белой вдовой, то ли чёрной женой,
той пресветлой, которую создали нежные греки.

Страница 41 из 52« Первая...5101520253035...3940414243...50...Последняя »