Распутица. И кажется — дожди
смывают почву вниз от горизонта
к невидимому солнцу.
Впереди
бульвар безлюден; только зонты, зонты
толпятся и толкаются в воде
распятыми медузами — смятенно,
и стайки рыб снуют среди растений,
похожих на испуганных людей.
Тверской кипит, как масло. Оттого
и шаг скользящ, и поцелуй недолог,
и глянцевая лайка недомолвок
обтянет кожу жеста твоего.
Она плывёт, молчальник-светлячок
в густой оправе тёмного Тверского,
и пробует неведомое слово,
невидимого выдоха клочок
припухшими губами, точно каплю
упругого молдавского вина,
идёт одна,
и, Господи, храни её!
Ослаблю
намокший шарф на горле и шагну
в мерцающее чёрное; медузы
метнутся брызгами воздушной кукурузы
в оглохшую от грома тишину
и так останутся — по моему хотенью,
по птичьему веленью твоему.
Она уходит, падает во тьму
горячим пятнышком;
и молнии цветенье
наполнит небо истовым огнём,
и спутаются линии на карте
и станции ладоней;
только в марте
он вспомнит, что и позабыл в азарте
просить почаще вспоминать о нём,
и будет долго склеивать осколки
её шагов, утраченных на треть,
и догонять, и всё-таки успеет
догнать её, узнать, и умереть,
как будто бы — уехать ненадолго.