Андрей Ширяев

ты тянешь меня к себе бросаешь меня лицом
на дымные жемчуга рассыпанные кольцом

по нежным твоим холмам по ласковому песку
ведёшь по колено вброд к поющему тростнику

на самом краю луны и крика и торжества
где складывает река холодные рукава

на дне твоего дождя на падающем листе
на вспыхнувшем наготой напрягшемся животе

становится мой восторг и твой драгоценный страх
вращением солнц и птиц в расширившихся зрачках

ты тянешь меня как звук – так властно, так торопя…
И я остаюсь в тебе. В тебе – и после тебя.

Обо мне, о Варшаве. Столица, твои пустыри,
точно пятна на коже старухи; в тебе, Мессалина,
эта смуглая память, и странное сердце внутри
розовеет и пахнет – красиво, как мокрая глина.

Холодок на потёртом предплечье. Еврейский квартал,
антикварный фарфор, потемневшие гелиотропы.
Проступающий вдруг за глазами вокзальных катал
невесомый божок королевских коллекций Европы.

Дай мне, пани, умыться. Взойти на погасший костёр
и висеть над землёй, ухватившись за край полотенца,
и смотреть со слезами, как в острый гранитный костёл
ты уносишь младенца.

Мне снится: лев и бабочка. Правей –
кусты. В кустах потрёпанный Steinway,
ухмылка на повешенном ворюге,
пюпитры в ряд, солома, соловей
и, кажется, горящий Рим – на юге.

Я – лев? Я лев. Всё слишком напоказ.
Всё, как обычно. Жаль, на этот раз
диапазон неумолимо узок –
от не пересекающихся в нас
миров и музык.

Что бабочке до льва? Её глаза
взирают с крыльев. Льётся полоса
слоновьих клавиш. Проглотив отраву,
мизинцем попадаю в небеса,
в невидимую пятую октаву.

Мне снится: я не умер – умерцал
туда, где ты, дружище Марциал,
смеёшься надо мной да пепел славишь.
Туда, где я – никто, материал
для этих клавиш.

В The Epoch Times появилось несколько относительно свежих моих текстов.

http://www.epochtimes.ru/content/view/76724/45/

О чём ты – сегодня? Об этих табличках милых
с холмов на полоске между весной и сушей?
Истории тех, кто спит в безымянных могилах,
куда интереснее. Просто пойди, послушай.

Король и малиновый цвет. В тишине над лесом
появится призрак ствола. Принесли, собрали –
и глаз заскользил по блестящим стальным нарезам,
закручиваясь, как положено, по спирали.

А там, через пару витков, начинается осень,
ломается дверь, что и так не была закрыта
ни духом, ни сыном, ни грудью. Ударься оземь,
ударься скорей – и плевать на условности быта.

Мы, точно ножи, источили себя, истончили,
а искры плывут и танцуют на розовой мочке,
а лезвия стонут и дёргаются на точиле
щекотно и нервно, как ноги на ноготочке.

Молчи. Оживём – потом. Закипевшим потом,
железом, ржавеющим в шариках гемоглобина,
озоном, плетением пальцев, прыжком, полётом
на круглых коленях. О чём ты теперь, лавина?

О снеге своём? И о том, что за эту цену –
ни времени, ни земли, ни строки в сонете?
Беру на прицел корону, стреляю в стену,
размазывая вдоль выстрела всё на свете.

Малина и сливки. Ты любишь? Закрыв на цепочку
осеннюю крепость, потрогаешь ногтем белила,
крестом залепившие новую жирную точку.
Но так и не спросишь: «Милый, что это было»?