Андрей Ширяев

На стоянках бесед, точно боль на лице, видна
потребность, не справившись с логикой перевода,
предметам придумывать новые имена.
Так, наугад безымянную прежде воду

называя водою, не то чтобы видишь суть
воды или жажды, а просто хватаешь свёрла,
дырявишь мембрану и открываешь путь
звуку, который не может покинуть горло.

Всё беспечней ночные стоянки. Слова в золе,
как слитки недрагообсценного. Но однажды
вода исчезает — вся и на всей земле.
Здесь-то и понимаешь, что значит — жажда.

Новая ночь творения. Медленно и легко
тает в моём подсвечнике слепок шестого дня.
В глиняной кружке плещется тёплое молоко.
Ночь в астеничном городе, требующем меня.

Что остаётся, Господи? Вброд перейти поток,
в чьей-то случайной комнате бросить на стол ключи
и, упираясь теменем в скошенный потолок,
долго стоять над пропастью выгоревшей свечи;

в тёмных горстях настаивать пепел и сердолик -
лица, сердца и улицы. И доливать настой
взятой в сосуде жидкостью. Выбор не так велик.
Белой, чужой, разбавленной. Красной, своей, густой.

Опять землетрясение. Вулкан,
плеснув огня в подставленный стакан,
добавит к патентованному зелью
негромкое: запомни — баш на баш.
Бери в кредит. Когда-нибудь отдашь,
удобрив пеплом небо или землю.

Дым из окна. И тот же дым — в окно.
Так азиат, надравшийся в… смешно
сказать, но я скажу — бутылкой пива,
лежит и выдыхает кислый смрад,
обратно задыхая аромат
засиженного чайками залива.

Словечки… Знаешь, собственный язык
похож на катехизис для заик -
всё камерно и вкусно, но попробуй,
пропой. А, впрочем, каждому своё.
Событие влечёт со-бытиё
и раздражает, как блоха под робой.

Мы выживем. Я выживу свой срок,
она — меня. Прохладный ветерок
то бьётся оземь, то бросает наземь,
то освежает, как удар под дых.
А жизнь, что не делилась на двоих,
теперь легко поделим даже на семь.

Кузнец, мне скоро стукнет пятьдесят.
Не страшно, если — не: инфаркт назад
я понял, что живу чрезмерно нервно.
Но, видишь ли… однажды старый страх
проступит, точно вены на ногах.
А это эстетически неверно.

По уменью дарить, натюрморт превращая в портрет,
я узнаю тебя за смешением пятен и линий,
и коротким полётом пера подниму из тенет,
из корней на измятой воде погибающих лилий;
унесу, укачаю, как птицу, на сгибе руки,
и в огонь окуну, искупая чужую ошибку,
и огнём упаду в золотые от счастья зрачки,
в эту темень — и вскрикну, рисуя на темени скрипку,
что поёт в полудиком пространстве воды и стрекоз,
и её голосок, после долгой нежизни в неволе,
ароматнее кожи у самой границы волос,
откровеннее шёпота и ослепительней боли,
той, которой оплачено всё — от прихода на свет
до ухода от света в огнях под больничной сиреной,
от желания мстить шестерёнкам ослепшей вселенной
до уменья прощать, натюрморт обращая в портрет.

В далёкой дали, за орбитами планет
танцует женщина, похожая на свет.

А рядом — там, где сушится бельё,
танцует свет, похожий на неё.

Играет сын, похожий на неё.
Кружится мир, похожий на неё.

Танцует женщина. И на её плече -
танцует космос в тоненьком луче.