Мастер Зеркал - главная страницаМастер Зеркал - главная страница
Андрей Ширяев

МАСТЕР ЗЕРКАЛ

Книга знаков
1994 г.




           *       *       *


Косноязычный мой, недвижный от рожденья,
куда тебя несет нелегкая твоя
пчелиная тоска? Окончены раденья,
уже струится креп и варится кутья.

Решетка сада. Вдоль - слоями снег и сажа.
Полупоклон ольхи трамваю, впереди
идущему. Пейзаж. Я сам - фрагмент пейзажа.
Храни себя. Не плачь. Дворами уходи.

Живи один. Шепчи, жужжи свое:"...не жалко...",
роняя с губ на стол крылатые тела
и забродивший мед.
                   Бесцветная служанка
покорно промолчит и вытрет со стола.




        ПИСЬМА В СТОЛИЦУ


1.

Поздним летом в унылой Москве
жар отходит от камня. Кривей
мостовые, грязнее вода
под мостами, чьи грузные тени
проминают поверхность, когда
потускневших пернатых орда
покидает остывшие стены.

Все уходят куда-то на Юг,
к одичалому морю. Поют
нечто странное в странном своем
и почти неподвижном исходе
в облака, в чуть заметный проем,
где и мы, задыхаясь, поем,
покорившись тоске и природе.

Жить в отечном отечестве. Знать
наперед. Обветшалую снасть
обновляя, предчувствовать день,
может быть - не охоты, но - ловли
тощей рыбы в холодной воде.
Не дойти и уснуть на гряде,
приспособив садок в изголовье.

Ты не видишь меня. Для тебя,
в окаянные трубы трубя,
поднимается рать и растут
вертикальные ливни, и волны
прочь уснувшую рыбу несут.
Ты не плут. Ты не выживешь тут.
Я  не выживу там. И - довольно.


2.

Вольно ж тебе, Москва, бродяжка, магдалина,
выказывать свой нрав и юбками вертеть;
Садовое кольцо - суть лампа Аладдина,
где то ли умер джинн, то ли забрел в вертеп
к девицам и запил на деньги Соломона,
и пропил все, но горд - дитя Востока! - где
и крез от зноя пьет зеленый чай с лимоном,
и нищий пьет шербет, и тянутся к воде
торговцы и рабы, поскольку для природы
неважно, чем набит твой пояс, и важна
лишь влага, говорю; где на краю восхода
рыдает муэдзин, опившийся вина
с такими же, как сам, святошами в законе,
чьи бороды растут - поверишь ли - винтом,
и в унисон ему фрондирует в загоне
непоеный ишак с отвислым животом,
бедняга.
         Впрочем - блажь. Москва моя, потухни,
прислушайся ко мне: я был и был таков,
и был таков всегда. Остался свет на кухне,
где пел мне по ночам маэстро Кочетков,
грузинские усы расправив, точно птица -
могучие крыла, то весело, то зло...

Прислушайся, Москва, прислушайся: стучится
случайный шмель копьем в распятое стекло.


3.

Подай мне руку и останься
размытым жестом, вопреки
законам времени и танца
руки над плоскостью реки;

с какой-то сокровенной ленью
прибавь меня к чужим семи
и неизбежность столкновенья,
а, значит, истинность, прими,

как данность, как веленье свыше,
задерни крепом зеркала,
и губы, черные от вишен,
прижми к губам моим.
                     Мила,

глупа, распущенна, невинна,
охлопай крыльями ворон,
толкни меня, столица, в спину,
я выйду из семи ворот

и потеряюсь за стеною
холмов, струящихся назад.
И кто-то выбежит за мною
и небу отворит глаза.


4.

Закрывая сезон разговоров за чаем,
за портвейном, за чачей, все одно - разговоров,
диалогов, полемик, бесед, замечаешь,
что наука не впрок, что зло и печально
снова рыл огород, беззастенчив, как боров
переживший сородичей, знающий точно,
что спасения нет, и что даже не брезжит
воскрешенье, и близится праздник лубочный,
и родится один, а другого зарежут
и съедят, покрестившись, впрок заготовят
колбасы и копченостей, дико напьются,
будут жен колотить и бакланить пустое;
девки воском закапают темное блюдце
и такое увидят, что, Господи Боже,
визгу будет до света...
                        Ударься о стену,
обернись муравьем или гадом, но все же
встанет рядом такой же, назначивший цену
за тебя, за деянья твои - в наказанье,
в поощренье - едино; затихни и следуй
тощей нитью в узоре чужого вязанья
бесконечно. Молчи. Улыбайся соседу.
Отправляйся на площадь, пытайся молиться,
запрокинувшись ликом к бесцветному небу,
и в толпе со следами вырожденья на лицах
отражайся другим, не поддавшимся гневу,
не подавшимся в судьи, чьи дрожащие плечи
увядают под черными листьями мантий
и хрустят убежденно, что было бы легче
осуждать под вино и свинину в томате,
непременно.
            Но полно. Сезон закрывая,
уходи по кривой к своему захолустью,
где сбываются сны и ржавеют трамваи,
и блуждает река, потерявшая устье.


5.

Если будет хороший улов, значит будет и ночь, и тогда
ты пройдешь в темноте по дорожке и, створки скрипучих ворот
потянув на себя, перекрестишь невольно пространство, куда
твой потерянный взгляд будет падать и падать, и не упадет
никогда, потому что бессмысленно падать в колодец без дна
и границ, и гранить пустоту, ожидая чего-то взамен
от случайных людей, от страны, чья природа настолько бедна,
что в тропических формах дано изощряться одной лишь зиме,
столь протяжной, что даже звериный голодный и горестный крик
замерзает в полете и падает гроздьями пепла на наст
меж бесформенных пятен горячих стогов и чернеющих риг
до весны, навсегда.
                    Не проси, не дождешься, поскольку для нас,
проживающих здесь, далеко, в ограниченной кругом земле,
ты мираж и не более, да; и поэтому не доверяй
тем, кто явятся с этим письмом, не пытайся казаться смелей,
упаси тебя, Боже, на стук подойти в этот вечер к дверям.



         *       *       *

                        В.Молодцову

Помяни его хлебом холодным, жена.
От излучины лодку относит волна,
Так от берега небо относит волна,
     И на запах железа
Собираются звери с окрестных полей
И листва прилетает из леса.

Воздух пуст, воздух беден, как старая мышь,
Как дуплистое дерево. Если молчишь,
То не слышишь, не думаешь, если молчишь;
     И напевы уключин
Пей, печалься, от черного меда хмелей,
Задыхаясь туманом колючим.

Светлый колокол мает наемный звонарь,
В поднебесную муть поднимает фонарь,
На незрячей ладони горячий фонарь.
     И напомнится лето
Из полей, из копейных сухих ковылей,
Из тугого нездешнего света.

Он войдет в это прошлое тихим стихом,
Птичьим князем, веселым слепым пастухом,
И отправится пьяным смешным пастухом
     Погостить на погосте;
Луг, люцерна и лето - теплей и теплей.
И свирель мне увидится тростью.

Пой, свирель! Пой, нащупывай нитку пути,
Дай ему беззаботно по нитке пройти,
По усталой реке через осень пройти
     В белоснежном исподнем.
Улыбнись, и залетных ночных журавлей
Одари этим хлебом холодным.


        *       *       *

Вдвоем, но там, где тесно одному,
другой, в стране под застекленным небом,
повинный мановенью твоему
издалека; освободив от гнева
окрестности до Божьего суда,
в саду, разросшемся до мезозоя,
ты, женщина, пришедшая сюда,
лежащему в траве глаза закроешь.



        ИМЯ МИРА. 11 стихотворений


1. Чужая музыка дрожала в темноте
бродяжкой-девочкой, укутанной индиго,
дождями зрела необузданно и дико,
тянулась вниз прозрачной мрачной повиликой,
врастала в глину голубиную.
                            Не те,
не те немые существа, не те растенья
с тобой разденутся, расстанутся, растают,
моя тоскливая, идущая на сцену
под яркий свет. И эта комната пустая
ответит гулом. Ты откликнешься на гул
мгновенной дрожью; охватив руками плечи,
на пол опустишься. И тело - легче, легче
легчайшей пены на пустынном берегу.

Я берегу твое единственное, здесь,
внутри дождя, под самотканным покрывалом -
то безымянное, что ты не называла.
каких еще тебе богов, каких чудес?

Бродяжка-девочка, мелодия, не суть
какая истина откроется иначе
прикосновеньем губ, нечаянно горячих.
И если есть, о чем забыть, тогда - забудь.



2. Эта ночь больна тенями скал и ставен,
разделяющих бессмертных и живых.
Два чеканных маяка у входа в гавань,
два цепных циклопа, два сторожевых.

Стены, вросшие камнями в побережье,
обрастают плащаницами плюща
кружевными, обряжаются небрежно,
тают в сумраке, зеленым трепеща.

Тень моя в резном пространстве и фригийский
темный звук - с шестой ступени вниз, туда;
так включаются басовые регистры
грозовых органов, так растет вода

и прощаются с любимыми.
                        Не слушай,
это только от лукавого, но ты -
только женщина, идущая по суше,
только тайная, несущая цветы.

Море вышито крестом твоей сирени
до утра; а утром ты найдешь меня
у разлома скал - притихшим и смиренным,
смертным жаворонком, спящим на камнях.



3. Четыре флейты в ряд и скрипочка в миноре,
Звучащие легко в каком-то октябре,
Щебечут так, что ей покажется: над морем
Звенит ее вино в высоком серебре.

И пряная тоска, и пьяная черешня
Растает на губах, как нежная сестра.
А пальцы у нее тонки и безутешны,
И ночь ее длинна - дожить бы до утра.

Дожить бы. А пока - вторая флейта стонет
И тонет в темноте, и падает рука
Навстречу облакам, и женщина в ладонях,
Как скрипочка, легка.




4. Давай с тобою поиграем,
моя печаль, во что-нибудь.
Смотри, фигурка в темной раме
оконной начинает путь

помимо воли, мимо будки,
торчащей косо над травой,
где беспробудно третьи сутки
пьет человек сторожевой.

Дорога вспыхнет черной мастью
в пасьянсе плоских пустырей
вдоль взгляда, вдоль руки твоей,
больной невыразимой властью.

Крупье лощеный, серый ворон
расчертит тусклое сукно.
В который год, в краю котором
ты посмеешься надо мной?

Прислушайся: шаги неверны,
глухие речи не слышны,
тугими порослями ветра
мои колени сплетены.

Игра окончится до срока.
И светлым камешком с груди
твоя рука фигурку Бога
поставит мне в конце пути.




5. Для тебя этот год будет годом кочевья. Раскосый
варвар, солнцем изъеденный дочерна, вскинет камчу,
крикнет слово гортанное, тополь затеплит свечу
на закате и бросит летящий огонь под колеса.

Пыль повиснет навечно. Сорвется кибитка в тоске
по осенней соленой степи в бездорожье, и горько
будет пахнуть емшан, будет топот катиться с пригорка,
и привидится светлая женщина, там, вдалеке.

Удержи меня, брось меня, светлая, в смертное пламя,
полюби меня, что ли, и хватит об этом.
                                       Резка
и протяжна мелодия песни степной. И пускай
пастухи кривоногие будут смеяться над нами!

Обними меня, женщина. Солоны губы твои,
из которых не пить, о которых не плакать; послушай
эту дикую музыку медленной ночи пастушьей
и безмерное небо в закрытых глазах затаи.




6. Голубоватый, словно свежий слепок,
случайный лик твой в воздухе, и скрипок
витые заросли вишневые, и крепок
вишневый мед, и сок смычковый липок.
Мое движение размеренно и, словно
не только звук, но смысл - твоя отрава,
лукавый яд - ладонью по покрову
скользить безудержно и тяжко; лава
из жерла жадного, из жаждущего зева
рождаться медленным цветком, бутоном слова,
и раскрываться, думать смерть, и слева
не видеть тени и не слышать зова.

А там - дождаться снова скрипок, если
мы, двое, спящие - не этого ли ждали?
И день рассветом воскресили, и воскресли,
и обнялись над пеплом, и устали.




7. Осененная осенью острая нервная роза,
повторенная в зеркале скорбь, совершенство сиротства,
дай мне жизнь твою, линии, эти силки не по росту,
это просто ловушка для Золушки - жемчуг и просо.

Память врет, но, однако же, некие птицы и мыши
разносили зерно по мешочкам, не помню, но лица
очутились напротив, но дальше, чем помнишь, и тише,
и казалось, что пауза тоже до смерти продлится.

Дальше будет какое-то темное странное действо,
вероятно - беседа, и снова не помню, и дальше
почему-то Восток, иудеи, Прибалтика, детство
и случайное нечто, на что пожелай мне удачи,

подари, Сандрильона, девчонка из детства, уеду,
я уеду сегодня, ты помнишь, а ты заболеешь
мимолетной простудой, молчи, это стая по следу,
даже если и хочешь сказать, то уже не успеешь.

Золотую пыльцу твоих тоненьких крылышек, чудо,
смоет с чувственных пальцев надменный король из салона.
Я уеду, и следом за мной разобьется посуда,
и рассыплется клочьями ночь твоего Вавилона.




8. Ах, робкому мальчику, что мне с тобой
делить и пытаться, касаться поспешно
и жадно, и жаться к рябине рябой
спиной каменеющей.
                   Хам препотешный,
базарный петрушка, чума, саранча,
уйдет с недоуздка каурое лето,
уйдет, не надейся, в четыре луча,
в четыре подковы, потерянных где-то
напрасно на хрупком слоеном песке,
в метро, на Тверском, в переходе, неважно,
лови этот ритм перепонкой бумажной,
танцуй безнадежную в паре ни с кем.
Танцуй напоследок по ровной земле,
укатанной смехом толпящихся рядом,
танцуй, рассыпайся дымящимся градом,
трамвайным восторгом в дрожащем стекле.
Кричи этой женщине злые стихи,
расти амфибрахии каменным горлом,
гляди, это горбятся гномы над горном
кузнечным, ритмично вспухают мехи,
больные от века свистящей чахоткой;
колдуют волхвы, заклинают волхвы
моими стихами, дыханьем травы
слепящий прозрачный металл.
                            И короткий
невидимый жест остановит меня
в движении мимо, и цепью повяжет
запястья, и страх утечет по корням.
И тихая женщина выйдет и скажет...




9. Распутица. И кажется - дожди
смывают почву вниз от горизонта
к невидимому солнцу.
                     Впереди
бульвар безлюден; только зонты, зонты
толпятся и толкаются в воде
распятыми медузами - смятенно,
и стайки рыб снуют среди растений,
прохожих на испуганных людей.
Тверской кипит, как масло. Оттого
и шаг скользящ, и поцелуй недолог,
и глянцевая лайка недомолвок
обтянет кожу жеста твоего.

Она плывет, молчальник-светлячок
в густой оправе темного Тверского,
и пробует неведомое слово,
невидимого выдоха клочок
припухшими губами, точно каплю
упругого молдавского вина,
идет одна,
и, Господи, храни ее!
                      Ослаблю
намокший шарф на горле и шагну
в мерцающее черное; медузы
метнутся брызгами воздушной кукурузы
в оглохшую от грома тишину
и так останутся - по моему хотенью,
по птичьему веленью твоему.

Она уходит, падает во тьму
горячим пятнышком;
                   и молнии цветенье
наполнит небо истовым огнем
и спутаются линии на карте
и станции ладоней;
                   только в марте
он вспомнит, что и позабыл в азарте
просить почаще вспоминать о нем,
и будет долго склеивать осколки
ее шагов, утраченных на треть,
и догонять, и все-таки успеет
догнать ее, узнать, и умереть,
как будто бы - уехать ненадолго.




10. Пять колец серебра, бирюзы на коричном
полированном небе, где пыль неподвижна
под колесами липких следов, а стаканы
раскатились по свету и сгинули звонко.

В перевернутой комнате к ночи под лампу
выплывают из дерева лица, ладони,
точно странные рыбы глубинные, сонно
шевелят плавниками в мерцающей тверди.

Там, в пространстве напротив, над кольцами, гаснет
и рождается голос, и призраки Рима
на холмах собирают виноград и маслины,
и кончается проза, рождается рифма.

И почти Подмосковье, а холод лазурный
пьет из чаши с поющим серебряным краем,
из окна субтропической жажды безумной,
принесенной на крыльях твоим попугаем.

Серый идол, тотем в королевском уборе
коготками в плечо, у щеки изваяньем
скрипнет слово о собственном маленьком горе -
быстром, птичьем, доверчивом, непостоянном.

И пока это будет во времени, в мире
совершится война, завершится столетье,
обернутся камнями поленья в камине
и истлеют в руках у надсмотрщиков плети,

племена одичают рассудком, но, жено,
три гвоздики твои в хрустале или в меди
не разденутся медленно и обреченно
в ожидании смерти.

Эти знаки на белом утратят значенье,
и меня позабудут, но вряд ли осудят.
Пять колец серебра, бирюзы. Воскресенье.
Так и будет, любимая. Так и будет.




11.Отпусти меня, Господи, в райские эти сады,
в этот девственный свет посреди мирового порядка,
где полотнища воздуха в тусклых узорах воды
упадут на лицо, и земля шелохнется украдкой
под ногами; и солнца не будет, и звуки умрут,
и сольется с ветвей одуряющий яблочный запах,
и к ногам потечет, загустеет сиропом к утру
и впитает меня. И застыну - глазами на запад.
Так стою, словно сахарный столп, обернувшись туда,
где над миром парит мой разрушенный город, мой ангел,
падший в прошлое, спящий на уровне жизни, стыда,
суматохи и лени, на уровне жизни, на фланге
оголтелой фаланги библейских созданий, существ,
раздувающих ноздри предчувствием крови и гона
за скучающей жертвой, чей образ,ты видишь, исчез
с раздраженной сетчатки обманутого легиона.

Опечаленный зверь, повторяющий Имя Твое,
Боже мой, каждый шаг мой и вдох мой в холодном железе
заморожен. И Ты милосердно опустишь копье,
понимая, что там я бессилен, а здесь - бесполезен.

И откроется дверь, и закроются две полыньи,
и позволят войти и забыть, и забыться.
                                       Беспечно
обнимая тугими ветвями колени твои,
слышать голос и жить. Так и жить - до конца. Бесконечно.




                    СТРОФЫ


За границей действия, на твоей нейтральной земле,
где рождается можно в слиянии двух нельзя,
происходит то, что зовется осуществлением тела;
все - в руке, обладающей силой, и будь смелей,
ибо мудр не тот, кто не причиняет зла,
а, скорее, тот, кто дарит зло и знает его пределы.

              .       .       .

Природа зла совершенна. Нашептывающий слова
раскаянья, страха, не ведает, из чего построена плоть
звериная, человечья. Пытающийся в одиночку -
извергает субстанцию, которая изначально, м.б., жива,
но мертва бесконечно. Конечно, заглядывающий в дупло
(здесь нужна запятая, но лучше поставить точку).

              .       .       .

Итак, отойди от меня. Запах немытых рук
приводит в бешенство, раздражает слизистую, жжет
желание, превращает с течением времени в тусклый пепел.
Смерть вмещается в урну и тем замыкает круг,
ибо начало жизни вмещается в женский живот.
Точка отсчета утеряна.
                       Нонсенс.
                                Снимаю кепи.

              .       .       .

В каждой вещи и в каждом таится зародыш зла,
а паки зародыш смерти, уравновесивший зло,
утверждаю; но так ли важно все то, что я утверждаю?
Помолчи, не скисай: в риторике никто не ищет тепла,
даже когда иду, ломая босой ступней стекло,
и погружаю кончики пальцев в дыхание птичьей стаи.





                *       *       *


                        С.Жарковскому

Мне скушно, бес. Гони меня в три шеи
вдоль этих улиц в заросли и щели
чумного города с крысиным лбом
и медными глазами.
                   Теорема
для вафельного торта в луже крема.
Так евнух в обрамлении гарема
торчит в кустах дорическим столбом.

Я ненавижу мир. И он, взаимно,
ломает перья мне, дыша интимно
в набухший зоб, и кормит изо рта
слюной с тончайшим привкусом железа.
Из леса - волки. Музыка из леса
оскалит зубы. Впрочем, Перголезе,
как Бог, достоин моего "та-та...".

"Та-та" - еще два раза. Знаешь, матом
всегда объемней. В мареве косматом
восходит нечто красное, как том
зануды-классика. Запахнет маком
из красного пространства. Станет раком
и свистнет легкое. В своем двояком
приятно малость выглядеть скотом.

Гуляй, чума! Разбрасывай бубоны,
как семена, как синие бутоны,
как только смерть.
                   С полуденных небес
струится зной. Дыхание Зефира
томительно. Порхает голубь мира
над ручейком, прохладнее кефира.
Мне страшно, бес.




                *       *       *


поскольку ПИСЬМО на которое не был получен ответ
суть половина письма и не более да или нет

поскольку я услышал ДА сделай скользящий шаг
и оставь за спиною имя неважно яков ты или жак

поскольку ИМЯ не вскроет сути вещей
оно весьма бесполезно для всякого живущего вообще

поскольку полезность ЖИВУЩЕГО в принципе трудно определить
умри пожалуй или останься пожалуй жить

поскольку и то и другое по сути ФАРС
то жизнь это флаг на мачте имя которой фаллос

поскольку в нашем случае флаг неоднозначный троп
он завершает себя когда накрывает ГРОБ

поскольку гроб отправление запечатывает которое смерть
логично что новорожденного тоже кладут в КОНВЕРТ

поскольку младенца наделяют именем но не умом
он лижет грудь как марку оплакивающую ПИСЬМО

поскольку письмо на которое не был получен ОТВЕТ
суть половина письма и не более да или нет

поскольку я услышал НЕТ сделай скользящий шаг




        *       *       *


Скажи, что окна превращаются в бутоны,
и я поверю - дело к ночи. Крест
восходит к центру неба этих мест
кленовым, сорванным, прозрачным, многотонным.

Дворы похожи на измученных ворон
сидящих порознь, как обычно; ты не видишь
их темных глаз. И город мой не Китеж,
но, как и Китеж, в воды погружен.

Гречанка с грудью рыхлой, как сугроб,
речная чайка престарелая, хватает
супруга из воды. Он возражает,
но изо рта пучком уже торчит укроп.

Что дальше - скрыто занавеской. По углам
такая сырость с ароматом барбариса,
такие заросли, что даже биссектриса
уже не делит угол пополам.

Заметь, еще перерождается в уже
почти немедленно. В процессе постиженья
я - знак на фоне своего изображенья,
пронзительный, как поросенок на еже.

Фрагменты действия не вяжутся в одну
логичную картину. Ироничный,
как Бог, и в той же степени категоричный,
глаза и уши пальцами заткну.

А мимо, нанизав себя на бечеву
кривых проулочков, усталые, рябые
цепочки лиц плывут, как шаровые
слепые молнии, и падают в листву.




        *       *       *


Сегодня покупаешь самолет,
А завтра - вырастаешь из обновки.
И кто-то там за мной уже идет
По свету, расставляя мышеловки.

Я слаб, и - покупай меня за лесть,
Расти быстрей, целуй меня, Иуда!
Во всяком чуде, если что и есть,
То разве только - предвкушенье чуда.

И как там, бишь: "I don't want of the best...".
Покуда рок не грянет - рак не свистнет.
Так просто эмигрировать на крест,
Но от меня здесь вряд ли что зависит.

С Творцом на Вы - не выйдет. Так что - кыш! -
Как недостойный ангельского хора.
Горит свеча. В углу кайфует мышь
Над мышеловкой с корочкой рокфора.




        МАСТЕР ОТРАЖЕНИЙ

  (фантасмагория в лунном свете)

                       Эпиграф:
                       "Глупец живет для смерти"


1. Ты будешь состязаться в колдовстве
с летучими мышами. В лунном свете
все зыбко, и, пожалуй, только дети
твоих пещер признаются в родстве
с богами древними, чьи имена
забыты, стерты.
Я сказал: луна.

Насмешками очередного мира
ты снова стар, как ненависть, и пуст,
подобно дырам съеденного сыра,
подобно женщине, ушедшей от кумира
и плачущей о нем.
                  Искусство уст
и пальцев на устах, и тьмы за ними -
твое искусство, престарелый шут,
кому оно теперь, зачем... Снесут
тебя во двор, а там - уже заныли,
залаяли, заладили не в лад
смычковые и медные, и чад
просмоленных поленьев, и рубаха,
истлевшая столетие назад,
и из толпы - глаза, огромный взгляд -
огромней страха.

Ты будешь помнить все. Ты побредешь
через толпу к воротам. Крикнут цапли.
Начнется дождь. Ты помнишь этот дождь,
когда лицо ощупывали капли,
скользили слепо наискось; ты пел
на первом языке своем, протяжно
и тихо пел какой-то гимн, и бел
был голос, точно парусник бумажный,
и хрупок был, как мел.


2. Ты помнишь год, когда прозрачный зной
дрожащий лег тугим кабаньим брюхом
на улицы и крыши, и старухам
мерещился блаженный проливной
за запахом ночного корвалола
и кипяченой влаги. Альвеолы
хрустели, высыхая. Небеса
являли миру мрачные знаменья:
каменья звезд хвостатых и каменья
чернеющих от солнца глаз. Глаза
тонули в фиолетовом болоте
густого воздуха и темные круги
бежали по поверхности; беги
и ты за ними, исчезай в полете
над белой звонкой глиной, над ее
спиной, покрытой порослями трещин,
неотличимых от растений.
                         Вещи
утратили важнейшее свое
умение тюремное, и связи
оборваны, и август, и потом -
луна гротескной маской с узким ртом
и звезды злыми лилиями в вазе,
и гулкий дом.


3. Так твой народ уходит. Так быки
горячими и гнутыми рогами
Востока жаждут, так в сыпучем гаме
и топоте движение реки
является, так медленны повозки
с детьми и скудным скарбом, так темны
глаза у женщин, что твоей вины
не хватит напоить их. Но по воску
вскипевшей пыли, утопая в ней
по плечи, тихо, точно вплавь по тверди,
идут быки и люди; и страшней
лишь вечность. Ты подумаешь: смешней...
И это тоже будет мысль о смерти.


4. Здесь темнота слежалась. Столько лет
она накапливалась: слой за слоем,
что обрела - сначала силуэт
и плотность плоти, следом слух и злое
умение молчать (не подберешь
сравнения, поскольку в этом мире
нет полного молчания).
                       И дрожь
сидящего, парящего в эфире,
проросшего слоями темноты,
все ярче, монотонней, глубже. Тело
питается безмолвием. Черты
лица аморфны, смыты. В мутно-белом
мерцании на уровне сосков
рождается парящий ястреб, ястреб
горящий, красный, в стрекозином растре
подобный саламандре. От висков
ко лбу - прохлада. Жаркие ладони
на лоб ложатся, и в блаженном стоне
к засохшим пальцам льнет текучий лед;
ручей хрустальный рассекает сферу
напополам, и возникает вера,
не тронутая скепсисом. Полет
приходит ниоткуда. Твой рассудок
в пространстве растворяется: в воде,
в прохладной глине, в перелете уток
на север, в бесконечной череде
случайных отражений. Ты, нигде
уже не существующий, слепой
и неразумный, начинаешь падать
горячим ветром, солнечной крупой
на все четыре стороны, туда,
где нет тебя и нет тебе преграды.
Свобода и полет. Твоя звезда
притягивает птицу. Каждым взмахом
ты ближе, ближе...
                   Господи, прости
мою гордыню, но на полпути
я не застыну, обреченный страхом,
и страх меня отпустит. В пустоте
возникнет звук. Пока еще не слово,
но - звук. Исчезнет. Повторится снова,
опутает прочнейшей из сетей,
позволит умереть, заставит выжить...

Захлебываясь горькою слюной
я упаду на землю и увижу
тебя... меня, не созданного мной.


5. Ты помнишь, как писал ему. Протест
тобою был не высказан, но явлен
Учителю из-за прикрытых ставен.
Вот этот текст:
"...но Сфера, Господи! - в которой нет
меня, как данности, как разности вселенных,
как прихоти движения планет
и солнц, как злого сгустка вожделенных
и невозможных мыслей, Сфера - Бог! -
вокруг меня и я носитель Сферы;
я прорастаю внутрь себя химерой
тоски и совести, раскаянья и веры,
сплетая их в живительный клубок,
смыкаюсь над собой шестью крылами,
шестью сердцами горькими, затем,
чтоб сократить пространство меж словами
и навсегда остаться в этом храме
одной из многих солнечных систем.

Я - тот, кому диктуется извне
откуда-то: из недр, от звезд, не знаю;
течет ко мне, как дождь златой к Данае,
рождая смысл в бессмысленной возне.
Рождение священно. Вверх ли, вниз ли
рожденный - благ. Но если в том и есть
искусство, то ни беса я не смыслю
в искусстве.
             ...извините, ваша честь,
за многословье, но и в этом - свой резон.
Когда б я краток был, то как бы вы постигли
процесс (не результат - пустейший звон,
а сам Процесс), опровергающий закон
плавления дождя в небесном тигле.

Алхимия - наука чудаков,
философов, поэтов, самозванцев
и Господа, который тьму веков
глядит на землю из-под облаков
и безнадежно жжет запасы сланцев,
пытаясь зародить хоть звук тепла
в безмолвных душах глиняных творений,
что отражают волны озарений
глазурью, покрывающей тела.

Глядят глаза, глядят со всех сторон
на мумии в бетонных саркофагах,
на этот суд и символы на флагах,
на то, как не справляется Харон
с челном и Ахерон увяз в бумагах;
глаза глядят в глаза все дальше вглубь,
все глубже в зеркало тоннели глаз - до смерти,
до нового рождения... Поверьте
пророчеству зеркал. Не так уж глуп
эксперимент на следственном отрезке,
тем более, что даже жизнь и та -
не более чем следствие подвески
адамовой. Отсюда: суета
есть преступление вещающего рта
любого из тринадцати на фреске..."


6. Ты помнишь нимфу, о которой городок
болтал пустое, а она смеялась
над городком: слова - такая малость,
так мило, маленький...

и вышитый платок
в помаде горьковатой и побег
вьюнка по тонкой ниточке и брег
песчаный у горячей кромки Понта
лежал пред ним как женщина и он
бросался в волны и дрожащий стон
срывался с гребней капельками пота
и сладкой пены жадная рука
мальчишеская мужеская с силой
и нежностью вонзалась в облака
под самым солнцем шли века пока
он проникал в кипящее светило
и растворялся в нем и умирал
в полураспаде мыслей нет в распаде
рождения нет хватит Бога ради
трагикомедий фарсов мелодрам
подержанных метафор аллегорий
с душком когда дымящимся телам
не хочется подобия и хлам
текущий бесконечный в жестком створе
разъятых век вместивших небосвод
пылает пожирая кислород
и не хватает воздуха и душно
в границах человечьих тел внутри
себя и только влажная подушка
под влажным сердцем - гасит, гасит ритм...

Ты куришь папироску, чей мундштук
замят умышленно небрежно, с неким шиком
провинциальным; и глядишь на Эвридику
из нового пространства, где и звук
и свет уже замедленны и пахнут
травою отчуждения. Ты сам -
трава и воскуришься к небесам,
когда последний стебелек зачахнет.

Взойдет слугой обряженный Плутон,
подаст пальто.


7. У этой скрипки в эфах стонет ночь
затравленным зверьком в силках из конских
натянутых волос. Резные доски -
хранительницы сонма темных нот
не европейских, варварских, ужасных
для слуха изощренного - дрожат,
вибрируют назойливо, напрасно;
в них потолок, который отражать
не им бы - лужам пролитого пива
на стойке, на изрезанном столе,
где рядом с чашкой глянцевых оливок
почил цыпленок, живший на земле
не меньше двух десятилетий, судя
по бицепсу печеного крыла,
из коего, раздувшийся со зла,
не может вынуть зубы кот. В посуде
из обожженной грубой глины плачет
пахучий сыр. Останки пирога
с протухшим жирным судаком, нога
младого агнца...
                 Ничего не значат
все эти фотографии с натуры,
весь этот репортаж "а ля Рабле",
когда ты сам, слегка навеселе,
увяз в излишествах архитектуры
своих же текстов и, повесив нос,
как сумрачную чайку, над улыбкой,
глядишь на кровеносный купорос
корней под кожей рук, что держат скрипку.


8. Хвала тебе порхающей трубой
под небесами, Первый! А для слабых
оставь свой разум в охромевших ямбах,
где в сумраке кошачьем над тобой
покачивалась ночь на мягких лампах,
где было тихо так, что тишина
исчезла, как понятие. Природа
горящей чашей сладкого вина
дурман струила; это ночь нежна
и это ты из мрамора у брода
по пояс в глине, и опять - луна.

Ты там молился, Первый. Там дышал
священной речью дервиша, словами
предвечными; и мечеными лбами
клонились нищие; и от тяжелых жал
освобождались осы, умирая
тигровыми шарами на траве,
когда-то тоже изгнанной из рая.


9. В седьмой тобой написанной главе
ты скажешь: "Страх есть благо, ибо страх
ушедший выжигает фальшь, и тело
свободу обретает".
                   Сизый прах
от книг твоих, сожженных на пирах,
мальчишка-переписчик неумело,
с благоговейным страхом, по клочку,
по порошинке с бледными краями
преобразит в воскресшую строку,
дарует новый век; и на веку
ее - зеленым цветом, якорями
замшелыми, переплетеньем рун:
"Глупец живет единственно для смерти...".

Эпиграф прочитаю и умру.
Ночь коротка. Письмо лежит в конверте.


                        20.12.1990 - 5.02.1993 г.







                          ПЕРЕВОДЫ



                         ХОСЕ АНХЕЛЕС АЛЬМАГРО (1954 - 1991)
                         Из книги "БЫКИ ГИСАНДО"


                ТАНЕЦ


Что прятали бубны твои, что скрывали
горячие бубны за этим восторгом,
Долорес, за этим востоком шафранным
и розовым в танце над гибкой травою?

Над черным костром кружевная мантилья
прозрачные белые крылья возносит.
До звезд полукружьями воздух расчерчен,
до звезд, унесенных прибоем рассвета.

О, как эти ноги по зыбким алмазам
ступают легко, и холодная влага
серебряным звоном тебя засыпает.
Ты - плоть серебра, потерявшего разум!

Безумная, в танце твоем затаилась
такая смертельная смертная вера,
что только корриде твой танец подобен
тягучим предчувствием будущей крови!

Мулетой мелькают летящие юбки
и короток брошенный взор твой, Долорес,
так страшно бросает юнца-матадора
на землю приземистый бык андалузский.

Колдунья, постой, забери мое сердце,
но останови этот танец! Я стану
во власти твоей навсегда, до исхода
в иное, в нездешнее, если отпустишь.

Долорес, под солнцем союз наш непрочен.
Уходят за озеро кони. Их топот
все тише и тише. И смотрит спокойно
зеленая змейка на камне прохладном.




        ДВЕ РОЗЫ


Две розы в твоей шкатулке
целуют бархат багряный.
Две розы небо целуют,
закат горячий и пряный.

Безмолвны белые волны,
безмолвны стебли растений.
Я в стенах шепот твой слышу,
но это для сновидений.

Как будто умерли звуки,
как будто в горле вселенной
осталось только молчанье
моей молитвы смиренной.

И только тонкой свирелью
поет бессонная память,
робкой девочкой к сердцу
мелодия подступает.

Закат лепестки смыкает
все туже над головою,
месяц тихо вплывает
лодчонкой в звездную гавань.

Проникну в келью пустую
легчайшим ветром по коже,
прозрачной трону ладонью
твое примятое ложе.

Две розы в тесной шкатулке
увяли, нас ожидая.
Две красных розы, две разных -
мертвая и живая.




        ПРОЩАНИЕ


Жемчужиной с ладони покатилась
любовь моя к обочине дороги,
и пыль моя дорожная, которой
я сам когда-то стану, укрывает
жемчужинку от взглядов любопытных.

Селение в долине на рассвете,
где родники прозрачными цветами
растут из-под земли и в небо смотрят
с холмов глазами ящерки пугливой.

Три крыши тростниковых. Запах гнили
и старой рыбы, и сухого хлеба.
Три хижины, три нищенки, лежащих
на земляном полу своем холодном.

Суденышко у берега и камни,
и ветер в кронах вымокших смоковниц,
застывший длинным выдохом тяжелым,
и дождь, как всадник, оседлавший ветер.
Пейзаж, в котором нет меня сегодня.

Два полувыдоха, полуобъятья,
так целым и не ставшие. И плачет
уставшая от сельского фламенко
гитара на груди у гитариста.

Прощай, мой нежный мир. Твою усмешку
мне время милосердное напомнит
уже улыбкой. И, проснувшись ночью,
я пошепчу беззвучно: "Слишком поздно...".





                     МАРК ЭХИОН ВЕР (ок.110 - ок.80 до н.э.)


                                1

     Видно, до смерти тебе пить печаль от струи меонийской,
         О, Эхион! Но пока пей от фалернской струи.
     <...>



                                2

     Коли Киприде дано раздразнить пиэрийскую душу,
         Сможет ли после она свору голодных собак
     Снова на цепь посадить, оттащив их от пищи обильной?
         Разве познавший любовь сможет прожить без любви?
5    Что ж ты, Мелисса, теперь, подобно жестокой богине,
         Мясом меня поманив, кость предлагаешь взамен!



                                3

     Сладок, Мелисса моя, слаще темного меда густого
         Плен твой, коль я и мечтал сдаться без боя тебе.
     Станет рабом Эхион, сам подрежет себе сухожилья
         На неспокойных ногах - слово лишь только скажи.



                                4

     Нынче в тоске Эхион: огорчил меня мальчик мой нежный,
         Предал, целуясь вчера вечером с милой моей.
     Милая, впрочем, сама на коленях его умостилась,
         Так на кого же из них мне обижаться теперь -
5    Милой ли должно пенять, что, смеясь, развращала мальчонку,
         Или мальчонке за то, что отбивает ее?



                                5

     С милой моею стоим мы посередине дороги:
         К югу лицом она, к северу я лицом.
     Руки бы нам протянуть и покрепче обняться друг с другом,
         Только дороги у нас разные с милой моей.



                                6

     <...> утех возжелай плотских - тотчас же горами плоти
         Благословенный мой Рим щедро одарит тебя.
     Пальцем одним помани - позабыв благочестье, матроны,
         Кур нумидийских жирней, стаей слетятся к тебе.



                                7

     Стал я с годами глупеть. То ли женщина, то ли мужчина
         Наш редкозубый Селевк - что-то никак не пойму.
     Если он женщина, то почему только зад подставляет?
         Если мужчина, тогда зад подставляет зачем?



                                8

     Что-то, Габинна, ты стал слишком громко богатством кичиться:
         Смотришь на всех свысока, речи надменно ведешь.
     Даже тупые рабы твои нагло носы задирают,
         Дескать, хозяин у них знатен и родом высок.
5    Помни, пузатый, одно: уповать на короткую память
         Рода людского - смешно, ибо бессмертным богам
     Вдруг да напомнить взбредет, что отец твой, Габинна, при жизни
         Вольноотпущенным был, дед же и помер рабом.
     Полно, да боги уже, я гляжу, над тобой надсмеялись,
10       Красным родимым пятном щеку украсив твою.



                                9

     Квинт мой, лицо обрати к той горе престарелого мяса,
         Потом разящего, и правду ответствуй, дружок:
     Врут ли мне очи мои, или это, и верно, Габинна
         В ложе сидит, положив руки на рыхлый живот?
5    Впрочем, я вижу и сам. Завернувши нечистое тело
         В тогу с пурпурной каймой, пальцы отставил свои
     В кольцах из золота. Квинт, наглеца проучить не пора ли,
         Чтобы припомнил свое место кичливый <...>
     Или ты думаешь, там под золотом скрыто железо
10       Все же, и, так же, как он, кольца фальшивы его?



                                10

     Квинт, полагаю, что нас оскорбили за этим обедом,
         Если намеренно не подали даже яиц.
     С ложа вставай и уйдем, я не склонен сегодня скандалить.
         Пусть же хозяин скупой сам свои яйца жует.



                                11

     "Муж мой нежен, - сказала ты, а потом замолчала.
     Что, Хрисида, еще не ложь, но уже и не правду
     Произносят твои уста, потому и румянец
     Проступает стыдливым глянцем на гладеньких щечках.
  5  Нежность нежности - рознь, и ты это знаешь не хуже,
     А, пожалуй, и лучше, ибо с твоим старикашкой,
     У которого члены тела не гнутся в суставах
     Узловатых и твердых, как ветки мертвого дуба,
     Можно разве что нежничать, и не более. Муж твой,
10   А точнее - мужчина, что именуется мужем,
     А точнее, Хрисида, и не мужчина он вовсе,
     Так как члены его тверды, повторяю, в суставах,
     А на месте, где должно быть несгибаемо твердым,
     Виноградный увядший хлыст, перебитый у корня,
15   В неподвижной висит тоске, точно дряблая мочка
     Волосатого уха старой сварливой матроны.
     А теперь посмотри на мой <...>

     Что с тобою, Хрисида? Ты побледнела и плотно
     Губы стиснула в ниточку, и глаза твои в гневе
25   Мечут молнии злые. Что ж тебя так разозлило?
     Знать, и впрямь златокудрый бог полной правды не терпит,
     Коли ложь и лукавство крылья его подпирают.



                        12

     Славься, ты, Ипполита! После битвы
     Драхм не хватит на всех, костров не хватит.
     Не сошел бы с ума Харон угрюмый
     От избытка нежданного богатства.
5    Мой позор, Ипполита, это дело
     Не бессмертных, не тешь себя гордыней,
     Не лукавь, ибо я, живущий, знаю,
     Как досталась тебе твоя победа!
     Обнимай же, царица, тело вора
10   И изменника жарче, дай напиться,
     Искусать эти губы в кровь, до крика,
     Ты рабыня мне этой ночью, помнишь?
     Помнишь, как на рассвете захрапело,
     Залилось лошадиным стоном небо
15   И обрушилось топотом на берег
     Безмятежного понта; помнишь, чайки
     Поднимались, как штормовая пена,
     Над спокойными водами, и странно
     Это было, и страшно. Пели стрелы
20   Погребальную песнь мужам ахейским,
     Точно черные плакальщицы, коим
     Серебром за искусные слезы платят.

     Проклинаю тебя, моя царица,
     Всей любовью моей преступной!
25                                 Пояс,
     Изукрашенный бисером и златом,
     Расползается клочьями на бедрах
     Под горячими пальцами; волшебным
     Называли его, но врали, видно.
30   Вот ладони мои, две формы тяжких,
     Повторяющие изгибы тела
     Несравненного. Как они блуждали,
     Как скользили и падали по белым
     И упругим холмам все ниже, к морю,
35   Где пока еще спят, пока живые
     Мои воины; падали лавиной
     Амазонки твои на кобылицах
     Вниз по белым холмам, и злое мыло
     С лошадиных боков мешалось с едким
40   Резким потом кобыльим и стекало
     По ногам твоих девок, распаленных
     Близкой кровью. Их ноздри трепетали
     И хватали железный ветер, луки
     Напряженные плакали, как птицы,
45   Как тугие стрижи, искали мошек
     И глотали их жадно, Ипполита!

     Эта ночь коротка. И только Эос
     Прикоснется перстами к нашим векам,
     Я по собственной воле стану тенью,
50   Но не надо сейчас об этом. Шепот
     Тонким эхо поет в твоих браслетах
     На прохладных лодыжках, пахнет бронзой,
     И в округлых твоих коленях губы
     Утонули, истлели в поцелуях
55   Ненасытных, соленых, потому что
     Здесь, на теле твоем, просохло море,
     Потому что все выше губы... Бедра
     Содрогаются сладко, раскрываясь
     Полуночным цветком, ларцом Пандоры.
60   Что я слышу, царица! Неужели
     Ты с мужчиной способна быть счастливой
     И на шкурах тончайших козьих бредить
     (Торжествуй, Афродита! Плачь, Афина!)
     И стонать от восторга, исторгая
65   Эти стоны короткие, короче
     Смертоносных клинков твоих наездниц,
     Добивающих раненых ахейцев.

     Как плясали они потом, под вечер,
     Боги, как же они легко плясали,
70   Эти фурии стройные, нагие,
     Отражая телами пламя горьких
     Погребальных костров, и пели песни
     Непривычные слуху странным ритмом,
     Как струились они, как натирали
75   Теплым маслом ореховым, душистым,
     Животы золотистые и груди,
     И ласкали друг дружку, и торчали
     Их соски заостренные ножами.
     Как гремели их бубны, рассыпая
80   Камнепады зовущие! Я слышал
     Их, укрывшись в шатре твоем, царица,
     И подглядывал, полог приподнявши,
     Как в песок они падали, тягучим
     Одержимые танцем, и сплетались
85   Их тела обнаженные девичьи.

     Что ты шепчешь мне, зверю, что ты стонешь
     В непривычной истоме? Пей, богиня,
     Виноградную влагу. Только что-то
     Слишком плотно ты закрываешь полог.
90   Не рассвет ли снаружи, Ипполита?


                         ПРИМЕЧАНИЯ


     Марк Эхион Вер (Эхион) - римский поэт, одна из наиболее
загадочных  личностей античной литературы. Родился около 110
года  до  н.э.  в  Риме,  принадлежал  к сенаторской фамилии
выходцев из Этрурии. Умер около 80 года до н.э.. Подробности
биографии неизвестны.
     Чудом  сохранились  двенадцать  текстов,  которые еще в
прошлом  веке были незаслуженно игнорированы исследователями
античной  культуры  из-за невозможности (якобы) на их основе
сделать  какие-либо  выводы - слишком незначителен объем. На
русский  язык произведения Эхиона до сего времени переведены
не  были.  Данные  переводы  сделаны  мной по подстрочникам,
любезно   предоставленным   мне   исследователем  творчества
неотериков     профессором     Акмолинского    гуманитарного
университета Владиславом Геннадьевичем Губским.
     Ценность  творчества  Эхиона  в том, что его поэзия для
Рима  того  периода  была  весьма  и  весьма новаторской. Он
первым  использовал,  а,  главное  - осознал поэзию описаний
мелких   бытовых   событий,   поднял   до  уровня  настоящей
литературы  застольные  экспромты,  эпиграммы.  Тем  самым -
предвосхитил Катулла и неотериков.
     Стихотворения  Эхиона не имеют заглавий, как это и было
принято у античных лириков. В примечаниях заглавия даны лишь
условно.


                     1. <к самому себе>

     1)  ...от  струи  меонийской...  - то бишь гомеровской.
Меония в Лидии считалась родиной Гомера.
     2)  ...от  фалернской  струи...  -  фалерн - популярное
италийское вино не очень высокого качества.
     Сохранились  только первые две строки стихотворения, по
которым невозможно судить об объеме произведения в целом. Но
исходя  из  того, что для написания использован такой размер
как элегический дистих, текст не превышал 10-12 строк.


                 2. <к мелиссе, с жалобой>

     1) Киприда - Афродита, богиня любви.
     1)  ...пиэрийскую  душу...  -  то  есть отданную музам.
Пиэрия - страна муз.


                       3. <к мелиссе>

     3)  ...подрежет... сухожилья... - отсылка к варварскому
обычаю  подрезывать  сухожилья  пленным,  чтобы они не могли
убежать.


                     4. <о неверности>

     Шутливое   стихотворение,   в   котором  прослеживаются
бисексуальные мотивы.


                  5. <на разлуку с милой>

     Редкий  случай  для  Эхиона  -  неточно выдержан размер
стихотворения. В данном случае - элегический дистих.


                       6. <фрагмент>

     4) ...кур нумидийских жирней... - то есть цесарок.
     Сохранились  только  четыре неполных строки из середины
текста, не поддающегося восстановлению.


                       8. <к габинне>

     10) ...пятном щеку украсив твою... - намек на пощечину,
которую давали рабу во время обряда отпущения его на волю.
     Объект неизвестен.


                      7. <на селевка>

     Оскорбительная эпиграмма. Объект неизвестен.


                  9. <к квинту, о габинне>

     9)  ...под золотом скрыто железо... - кольца из чистого
золота  имели  право  носить только всадники или патриции, а
также - севир августалов при исполнении обязанностей.


                       10. <к квинту>

     2)  ...не  подали  даже  яиц... - традиционно яйца были
непременным первым блюдом римского обеда.


             11. <к хрисиде, на немощного мужа>

     15/16)  ...точно дряблая мочка... уха... - очень редкое
сравнение,  которое  может  служить указанием на то, что Гай
Валерий  Катулл  был  знаком с творчеством Эхиона, так как в
своей эпиграмме на банного вора Талла Катулл употребляет это
сравнение  почти  в  той  же  форме. Вряд ли это было просто
совпадением,  тем  более,  что  вслед  за Катуллом сравнение
использовано и Цицероном - "К Квинту" (54 г.).
     26) ...златокудрый бог... - Амур.
     Стихотворение   написано   довольно  редким  размером -
приапейским   стихом,   который   до   Эхиона   употреблялся
преимущественно   в  греческих  песнях  вольного  содержания
(отсюда  -  происхождение названия). Эхион также использовал
этот   размер   в   расчете   на  фривольные  содержательные
ассоциации.  В  середине  текста  утрачено  пять с половиной
строк.


             12. <к ипполите, царице амазонок>

     2)  ...драхм не хватит... - указание на обычай класть в
рот  покойнику  монетку,  чтобы он мог уплатить за переправу
через реку мертвых в подземном царстве.
     3)  Харон  -  лодочник, перевозивший души умерших через
реку.
     25)  ...пояс...  - имеется в виду легендарный волшебный
пояс, принадлежавший царице амазонок.
     47) Эос - богиня утренней зари.
     59)  ...ларцом  Пандоры...  - отсылка к легенде о ларце
Пандоры,  в  котором  были заключены все болезни и несчастья
человечества.
     70) Фурии - демоны подземного царства, божества мести и
угрызений  совести.  Единственный анахронизм в произведении,
связанный   с  использованием  персонажей  не  греческого, а
римского пантеона.
     Маленькая  мифологизированная  поэма,  наиболее спорное
произведение  Эхиона. Зарубежные исследователи полагают, что
этот  текст является гораздо более поздней подделкой. Но мне
все-таки кажется, что мистификация такого рода бессмысленна,
так   как  Эхион  был  забыт  вскоре  после  смерти,  хотя и
заслуживал   не  меньшей  популярности,  чем  Катулл  и  его
последователи.  А  главное  -  текст  этой поэмы, написанной
гендекасиллабом  (фалекием),  стилистически очень отличается
от  остальных текстов Эхиона, и это еще одно указание на то,
что  "Обращение  к  царице  амазонок"  не  подделка, а некий
результат литературных поисков поэта.



                                              1990 - 1994 гг.


К оглавлению
  ©  , 1980-2010Использование материалов сайта без согласования с владельцами авторских прав запрещено.